Старик и море

(Почти по Хемингуэю)

Я ехал на Каспий, убегая от суеты большого города, запаха бензина, рева моторов и надоевшего письменного стола. В южном городке, расположенном почти на границе с Азербайджаном, было не протолкнуться от таких же беглецов и охотников до морской воды.

Я без труда снял недорогую комнату с кондиционером и отдался бездумному времяпрепровождению. Была середина августа, дни стояли солнечные, вода в море была комфортной для тела. Меня, не знавшего моря более десяти лет, было не вытянуть из лениво набегающих волн. Я чувствовал, как из меня уходит негативное и наносное, с поразительной ясностью стал осознавать их мелочность и никчемность. Три дня подряд мне удалось встречать восход солнца.

Оно выплывало прямо из морских пучин, огромное и оранжевое, постепенно, сантиметр за сантиметром солнце превращалось в идеальный шар. Желающих видеть рождение утра было множество, после третьего дня эта толпа мне стала надоедать.

Я решил уходить по берегу на три-пять километров к югу и созерцать природу наедине, чтобы это походило на свидание с любимой. Еще днем я произвел разведку. Пройдя берегом моря несколько сот метров, совсем неожиданно увидел нагромождение огромных валунов, хаотично разбросанных по изрезанному берегу, за ними снова начинались песчаные отмели.

— Отличное место! — подумал я и мысленно застолбил этот участок.

На второй день за полчаса до восхода я был на выбранном мной месте. Еще издали в сереющей предрассветной мгле заметил присутствие двух человек — на крупнозернистом плотном песке, с большой примесью морских ракушек, по-хозяйски примостилась, поблескивая никелированными деталями, инвалидная коляска.

Загораживая сидящего в ней больного, сзади коляски стоял высокий плечистый парень. Хотя я шел по песку бесшумно, юноша почувствовал мое присутствие и оглянулся. Увидев мои седые волосы, он вежливо пожелал мне доброго утра. Я прошел дальше метров на двадцать и примостился в удобном для меня месте, кинув под себя небольшой коврик. Я моментально забыл о стоящей по соседству коляске. Созерцание потрясающего рождения утра заслонило всё остальное, на мой взгляд, второстепенное и малопривлекательное.

С моря дул легкий ветерок, он накатывал на берег небольшие волны, словно смиряясь моей воле, они гасли в пяти метрах от босых ног, затем волна уходила назад, исходя тысячами пузырьков, она уносили с собой массу песчинок и мелких ракушек. Через несколько секунд всё повторялось, я понимал: это продолжалось бесконечно, уже многие сотни и тысячи лет.

Когда солнце поднялось над линией морского горизонта примерно на метр, я огляделся. Только сейчас вспомнил о присутствии инвалида в коляске и сопровождающем его молодом человеке. Я присмотрелся, при ярком солнечном свете хорошо разглядел худое и аскетичное лицо глубокого старика. Оно было очень выразительно, аристократическая бледность, тонкий орлиный нос, из-под красиво очерченных седых бровей виднелись пронзительные черные глаза. Глубокие морщинки, доходящие до уголков рта, придавали ему вид человека, много повидавшего и перенесшего. Такие незаурядные лица были моей страстью, пройти мимо него, не познакомиться и не поговорить, было свыше моих сил.

Когда я подошел ближе, это ощущение неординарности сидящего в коляске человека только усилилось. Он сидел с непокрытой головой, белоснежная тюбетейка лежала на неподвижных коленях. Что он мой земляк, ингуш, мне стало понятно сразу. Я церемонно поздоровался и встал немного сбоку, чтобы не заслонять старику вид на море и на повисшее в голубом небе солнце. Сопровождающий инвалида парень оказался совсем молодым, не больше восемнадцати лет. Он смотрел на меня с почтением, для него я был таким же древним ископаемым, как и его дед, хотя мне было только под шестьдесят, а сидящему в коляске старику, на мой взгляд, было все девяносто.

Я с жадностью разглядывал сидящего передо мной человека, в нём было столько благородного изящества, это сразу бросалось в глаза — посадка головы, осанка, быстрый взгляд черных глаз говорили о породе, сыграть которую невозможно. С этими качествами он был рожден и оставался таким до самого заката своей жизни. Мне была хорошо известна эта немногочисленная прослойка ингушского общества. Как известно, наличие благородного металла в горной руде всегда ограничено, но, несмотря на это, именно такие люди олицетворяли лицо народа, они достойно прошли испытание войной и ссылкой на истребление.

В трудные годы депортации они не сломались, все или почти все испытали ад сталинского ГУЛАГа, даже там, где между жизнью и смертью был почти знак равенства, наши соотечественники оставались людьми, никогда не шли на компромисс с совестью, до конца стояли за справедливость, снискав уважение и авторитет всего остального мира.

Это впоследствии было отмечено русским писателем Александром Солженицыным. Но даже он до конца не понял и не оценил ингушей, своих современников, деливших с ним жесткие нары и тощую пайку черного хлеба.

Сейчас передо мной сидел один из них, его звали Заурбек, возможно, он был одним из последних представителей того великого поколения. Мы разговорились, я всегда с жадностью прислушивался к словам подобных людей, мне с юных лет была известна их роль в судьбе народа, Всевышний наградил меня редким даром сопереживать и болеть, это чувство не зависело от моего настроения или желания, оно всегда было при мне. При определенных обстоятельствах такая принципиальная позиция несла с собой неудобства и неприятности, но после, когда приходило время анализа, я всегда утверждался в правильности своего жизненного кредо.

У нас оказалось много общих знакомых, когда разговор углубился, он случайно узнал, что я автор нескольких книг, одну из которых он прочитал. Его реакция на эту новость была удивительной:

— Я счастлив, молодой человек, знакомству с тобой. То, о чем ты пишешь и как преподносишь написанное читателю, стоит особых слов, я даже не смогу в полной мере их передать, это, собственно, и не нужно, ты хорошо понимаешь, что я хочу выразить. С человеком, до такой глубины понимающим души людей, лучше немного недоговорить, чем проявить многословие и показать свою несостоятельность.

Старик был умен, у него была правильная и грамотная речь, он говорил на эталонном ингушском языке, где отсутствовали любые инородные слова. Я был готов слушать его бесконечно, каждая произносимая им фраза была весомой и значительной, словно это были цитаты из какого-то классического произведения. Сейчас мало говорят таким слогом — царственным и возвышенным, пришедшим к нам из глубины веков, языком пророка Ноя.

Как утверждают мировые светила лингвистики, это ностратический язык, исходный язык белой расы. Я был не силен в этих вопросах, но меня живо интересовало всё, что было связано с историей моего народа, поэтому каждое его слово находило живой отклик в моем сознании.

Постепенно солнце стало припекать. Отдавшись воспоминаниям, старик увлекся и не замечал горячих лучей, начеку оказался внук:

— Дада, нам пора домой, время принимать лекарства.

Старик с нежностью посмотрел на внука, но сказал строго и поучительно:

— Рустам, у нас уважаемый гость, пригласи его в дом.

— Хорошо, дада, ты опередил меня, я хотел предложить ему наше гостеприимство.

Он развернул коляску и медленно, всячески оберегая, покатил перед собой. Я шел рядом, боясь пропустить хоть одно слово. Он говорил на отвлеченные темы, но как оригинально и точно было его видение сегодняшнего дня, лучше любого многомудрого политолога он раскладывал события, происходящие в мире, давал им свою оценку, не всегда совпадающую с официальной, газетной. Он тяжело переживал кризис, происходящий в арабском мире, у него не было сомнения, что за этими потрясениями стоят могущественные силы, в первую очередь Соединенные Штаты Америки.

Снятое ими жилье оказалось буквально в ста метрах от берега. Аккуратный домик, выложенный из желтого пиленого камня, был построен специально под гостиницу, он мог вместить до двадцати отдыхающих, но был на целый месяц снят для старика и его внука — они были его единственными обитателями. Нанятая повариха дважды в день готовила для старика диетические блюда, не отличающиеся особым разнообразием, старик был неприхотлив. Его внук Рустам, окончивший первый курс Астраханской медицинской академии, до конца августа был свободен, он трогательно любил деда, ради него готов был идти на любые жертвы.

Полноватая повариха, даргинка Хабиба, встретила нас с приветливой улыбкой. Рустам с ней немного пошептался, после чего Хабиба утвердительно кивнула головой. Когда кресло-коляска въехала в дом, старик взял стоящий в углу красивый костыль и, опираясь на него, медленно поднялся, затем сделал несколько трудных шагов в сторону небольшого столика и с облегчением опустился в мягкое кресло.

— Слава Аллаху, — воскликнул я с чувством, — вы передвигаетесь без посторонней помощи, я уж думал ненароком, что у вас парализованы ноги.

— Хвала Всевышнему, — повторился я, — судьба к вам милосердна, у вас удивительная память и четкое восприятие действительности. Заурбек, если судьба свела нас на маленьком пятачке у моря, уверен, это не случайно, я прошу, расскажите о своей жизни, именно в той части, где она поучительна и полезна для нашей молодежи.

Его лицо на миг просветлело, потом опять приняло свое постоянное аскетическое выражение:

— Спасибо судьбе, эта встреча действительно не случайна. Рустам, — обратился он к внуку, — пока готовится завтрак, иди, погуляй и поплавай в море, я поговорю с гостем.

Когда за юношей закрылась дверь, Заурбек пристально посмотрел на меня, у меня было впечатление, что он хочет сообщить о чем-то и не решается. Усилием воли он подавил это желание и заговорил ровным, бесстрастным голосом, повествуя свою одиссею.

— Этой осенью мне исполнилось бы девяносто лет, — я не ослышался, он так и сказал о себе в прошедшем времени, старик даже не заметил этой оговорки и продолжил, — когда началась война, мне было неполные восемнадцать лет. Мы жили в самом центре Орджоникидзе, у нас был большой двухэтажный дом, правда, одно время нас существенно власти потеснили, но всё равно оставшаяся жилая площадь нас удовлетворяла. Отец счел унизительным для себя поднимать шум из-за диктата новой власти, он сказал буквально — потерявший голову не плачет о волосах, как я понял, он имел в виду потерянную нами столицу и ликвидированную Ингушскую автономную область.

В то лето я окончил десять классов, я был крупный и сильный парень, занимался спортом. Мы серьезно поговорили с отцом, он был не против, и я пошел в военкомат. Добровольцев ингушей было много, это меня крайне удивило, несправедливо ущемленные советской властью, в трудную минуту они стеной встали на ее защиту. Я был горд за свой народ, мне было известно, как многие горожане хлопотали, используя всевозможные варианты, отмазывая своих сыновей от призыва в действующую армию, о добровольцах тут не было и речи.

Прямо из военкомата меня направили в общевойсковое пехотное училище, выпускавшее лейтенантов. Обучение шло ускоренным курсом, уже в конце октября сорок первого года, я оказался на фронте, в самой ее горячей точке — под Москвой. Там погибло столько людей, меня даже не царапнуло, я был как заговоренный. Но врага мы остановили и отбросили далеко назад. К лету сорок второго года я был старшим лейтенантом и командовал ротой, мне еще не было девятнадцати лет, но сам я чувствовал себя стариком — увидеть столько пролитой крови, столько смертей, собственно другим я и не мог быть. Как я воевал, было видно по наградам на груди, орден Боевого Красного Знамени, орден Красной Звезды, три медали. Я не бахвалюсь, а констатирую факты, скоро ты поймешь почему.

В начале июля мы стояли под Вязьмой, немец повел крупное наступление, сосредоточив на участке моей роты свой основной кулак. В самый разгар наступления меня контузило. В себя я пришел только через сутки — в плену. Еще несколько дней я был неадекватным, потом постепенно пришел в себя. Действительность была ужасной. Тебе, наверное, известно, что представляет собой немецкий плен. Самое подлое, что сотворила та власть — тысячи красноармейцев, оказавшиеся в плену у фашистов, были объявлены вне закона, они оказались в роли предателей. Было совсем неважно, что сама эта система спровоцировала войну и всё за ней последовавшее, это характерная черта той дьявольской власти — перекладывать вину с больной головы на здоровую.

Вначале меня хотели расстрелять, приняв за еврея, но узнав, что я кавказец, ингуш, предложили служить в кавказском легионе на стороне вермахта, бороться с общим врагом — Советами. Я отказался, ничем свой отказ не мотивируя. Но немцы были настойчивы, они агитировали меня в лице двух лощеных офицеров абвера, вербуя для работы во фронтовую разведку. Однажды мелькнула мысль — согласиться, чтобы потом, при заброске в тыл, к своим, раскрыться и сдаться, но я отмел ее, как постыдную. Немцы не били меня, только после каждого отказа становились строже, в глазах появлялось равнодушие, за которым в любой момент могла прозвучать команда — расстрелять.

Советские военнопленные были абсолютно бесправны, они выпадали из какой-то международной конвенции, которую Сталин не подписал намеренно, заявив, что его солдаты не могут быть пленными. За почти три года плена я побывал во многих концлагерях, были неудачные побеги, была подпольная борьба. Даже в том тотальном и строгом режиме мы ухитрялись сопротивляться и помогать друг другу. Разговор о том времени — это отдельная большая тема, некоторые записи у меня есть, если ты захочешь их использовать, тебе их отдадут, — эти слова меня снова царапнули по сердцу, он их произнес, словно от третьего лица. Старик не обратил на это никакого внимания и продолжал:

— Ранней весной сорок пятого года я находился в небольшом концлагере на западе Германии. Приближение Второго фронта мы услышали задолго. В один из дней заключенные не сразу заметили исчезновение охраны, когда появились американцы, нашему ликованию не было конца. Некоторое время мы, словно пьяные, бродили по лагерю, пока наши освободители проверяли нас, сопоставляя с немецкими списками. Со мной провели беседу, разговаривал литовец, неплохо говорящий по-русски. Он участливо советовал не возвращаться в Россию:

— Тебя ждет каторга пострашнее, чем немецкая. Советы не прощают плена, они не смотрят, как ты туда попал, раненый или контуженный, им это без разницы. Твой народ больше года находится в изгнании, ингушей и чеченцев сослали в Сибирь.

Я не верил, считал это пропагандой. Сибирь у меня ассоциировалась с чем-то далеким и нереальным, словно страшилка для детей. Я рвался домой, это желание перевешивало всё остальное.

Через три месяца, в июне, я оказался в фильтрационном лагере уже в советской оккупационной зоне. Что литовец был прав только частично, я понял в первый же день. Меня допрашивали два особиста, требовали признаться в двойной вербовке, немцами и американцами, на мой правдивый рассказ отвечали избиением до потери сознания. Это продолжалось бесконечно долго, может, мне это только казалось, не знаю, но вся моя жизнь превратилась в сплошную пытку. Нас в камере было семь человек, и каждый проходил это адское чистилище. Мы не чувствовали за собой никакой вины, тем страшнее была действительность, больше похожая на кошмарный сон. Но всё когда-то заканчивается, закончилась и эта так называемая «проверка». Из таких, как я, составили огромный этап в семьсот человек и направили в Союз.

По совокупности всех наших «преступлений» нам присудили по двадцать пять лет каторжных работ. Эшелон, в котором нас везли, прошествовал через всю европейскую часть страны, останавливаясь только на глухих полустанках, пересек Уральские горы. Теперь состав, в котором мы ехали, подолгу стоял на запасных путях, он пропускал вперед литерные поезда, спешащие с отборными войсками на Дальний Восток, как мы узнали позже, начиналась война с Японией.

В Красноярске поезд разгрузили. Всех, теперь уже настоящих зеков, погрузили в трюм огромной речной баржи. В кромешной темноте с горем пополам разместились на трехъярусных жестких нарах, на полу под решетками плескалась вонючая трюмная вода, она кишела крысами. Сколько мы их ни убивали, крыс меньше не становилось. Двенадцать дней мы плыли вниз по Енисею, в небольшом портовом городке Дудинка покинули ненавистный трюм и трое суток шли пешим этапом до молодого города Норильска.

Каким бы трудным ни был пеший этап, он не шел ни в какое сравнение ни с железной дорогой, ни тем более с трюмом баржи. Свежий воздух, низко висящее солнце были чем-то вроде дорогого подарка, я не мог никак надышаться и насмотреться. Среди этой массы народа не было ни одного ингуша или чеченца, другими я не интересовался. Боясь забыть свой язык, я вполголоса разговаривал сам с собой, мои товарищи пугались, начинали меня тормошить, считая, что я схожу с ума. Я улыбался, объяснял свое бормотание, они успокаивались. Как-то так получалось, что вокруг меня всегда группировались нормальные люди, они были не робкого десятка, не потерявшие человеческого лица, готовые помочь в беде. Возможно, они находили эти же качества во мне и поэтому объединялись вокруг. Я всегда действовал по справедливости, мои личные симпатии или антипатии в таких случаях не играли никакой роли. Нелегко было утвердиться в этой ипостаси, приходилось говорить нелицеприятное близкому человеку, сделавшему тебе услугу, но у меня всегда была одна голова и одна позиция.

Власть делала всё возможное, чтобы сломать зеков, она старалась вытравить из нас обыкновенные человеческие качества. Со многими это проходило, но когда дело доходило до меня и моего окружения, они зря ломали копья, мы были им не по зубам.

Уже в концлагере Норильска я столкнулся с ингушами, от них узнал страшную правду о нашем народе. Все они были осуждены на длительные сроки за грабеж и воровство — чтобы спасти голодающих женщин и стариков, они осознанно шли на риск и на этом попадались. Это можно было уважать, но принять этого я не мог.

Лагерь в Норильске был огромным, в нём отбывали срок двенадцать тысяч человек. Заключенные ежедневно умирали десятками, их закапывали в безвестных могилах сразу за колючей проволокой. Внутренняя жизнь большого лагеря постепенно стала подчиняться мне, скажу тебе честно, я не стремился к этому, люди так решили. Воры хотели было взбунтоваться, но их быстро сломали и сделали «суками». Лагерное начальство всегда вскармливало среди заключенных многочисленный штат стукачей, доносящих любое отклонение от нормы. Не обошлось без их вмешательства и в этот раз.

Меня вызвали к начальнику лагеря, полковнику Ерофееву. Он отослал конвой, пригласил меня сесть. Перед ним лежала папка, по всей вероятности с моим личным делом. Он начал издалека, с моей фронтовой жизни, говорил, что такой заслуженный офицер не мог в одночасье стать предателем, что это дело надо пересмотреть, надо только сотрудничать с властью, влиять на зеков, требуя от них хорошей работы и дисциплины:

— Тебе, Заурбек, будут даны исключительные полномочия, ты будешь свободно выходить в город, жить вне зоны, ты...

Звонкая оплеуха прервала его монолог, я с омерзением смотрел на полковника:

— Никогда больше не называй своими грязными устами мое имя.

Я не успел договорить, он завизжал, как раненый кабан, в кабинет ворвалась охрана, их было много. Первой моей мыслью было умереть в неравной схватке с этой сворой, но меня ударили сзади по голове, я потерял сознание. Я не слышал, как долго кричал полковник:

— В карцер его, сгноить до смерти, этого врага народа! — он держался за распухшую левую щеку, даже лицо его стало немного перекошенным.

Я пришел в себя в ледяной воде на полу карцера. Каменная коробка, два на три метра, была на двадцать сантиметров заполнена водой. Абсолютно голые стены, ни стула, ни шконки, только высоко под потолком маленькое оконце, забранное решеткой, из которого шел сумеречный свет. Я основательно продрог, у меня не попадал зуб на зуб. Роба на мне постепенно высохла от тепла тела, но ноги всё время находились в холодной воде. Я чувствовал, что долго так не выдержу. Когда скупой свет из окошка окончательно исчез, под потолком зажглась тусклая лампочка, дверь карцера с лязгом открылась, в мой карцер влетела узкая шконка, сбитая из грубых досок. Вошедший надзиратель в высоких сапогах поставил на нары кружку с водой и кусок черного хлеба. Затем дверь захлопнулась. Так прошло четыре дня. Я многое передумал за эти бесконечно долгие часы, единственным моим сожалением было, что не совладал со своими эмоциями и так бесславно кончу жизнь в этой адской камере.

Мои ноги перестали меня слушаться, с неимоверным усилием воли я сопротивлялся, чтобы не упасть в воду. Когда я потерял всякую надежду, снаружи послышался неясный, всё нарастающий шум. Потом я разобрал одно слово, которое скандировали множество людей. Это слово было моим именем. Я заплакал, вода сразу стала на порядок теплей, жизнь, еще минуту назад с которой я был готов расстаться, обрела реальный смысл. Эта поддержка товарищей меня спасла. Я две недели провалялся в лагерной больничке, но полностью вылечить ноги не удалось, хотя друзья делали всё возможное, даже в этих непростых условиях. Мне было в ту пору двадцать четыре года, я был всё ещё крепок телом, но передвигался только с помощью костыля. Он стал моим спутником на всю жизнь.

Меня и многих моих товарищей реабилитировали в пятьдесят шестом году. Я вернулся в свой родной город, в моем доме жили новые хозяева, мне там места не оказалось. Пришлось уехать в Грозный и собрать там оставшихся в живых после ссылки родственников. Все последующие годы был инвалидом второй группы, болезнь ног в иные моменты обострялась, принося мне мучительные боли, иногда, на короткое время, я мог передвигаться даже без палки. Совсем недавно мне стало известно, что в моей болезни начался необратимый процесс, жить мне осталось не больше месяца, — он произнес эти слова спокойно, по моему виду он, наверное, понял, что я на грани срыва.

Действительно, я был выбит из колеи, мне были противны дежурные слова, которые говорились в подобных случаях, они бы его просто оскорбили, он был неизмеримо выше любых утешений, наоборот, он собирался успокаивать меня.

— Знаешь, — продолжил он после небольшой паузы, — всё-таки жизнь прекрасна, она дала мне много прекрасных друзей, я смог воспитать двух сыновей и двух дочерей, у меня двенадцать внуков, самый любимый из них здесь, со мной.

В дверь постучали, она сразу открылась, с большим подносом в руках вошел Рустам. Он аккуратно и со знанием дела расставил еду на столе, пожелал нам приятного аппетита и ушел на кухню. Заурбек ел с непередаваемым изяществом. Ни лишнего движения, ни какой-либо суетливости я не заметил. Поистине он относился к высшей человеческой касте, встретить и познакомиться с таким человеком было большой удачей для меня. Когда я попрощался и собрался уходить, я заметил на себе его странный взгляд, до конца мною не понятый. Рустаму, вышедшему проводить, я показал домик, в котором обитал, просил при любых затруднениях смело обращаться.

Помощь потребовалась в ту же ночь. Меня разбудил испуганный голос Рустама:

— Дедушка исчез, — в его глазах стояли слезы, а в голосе было отчаяние.

Я, как был в спортивном костюме, рванул по берегу к домику внука и деда, юноша с трудом поспевал за мной. Но в домике ничего не изменилось, он был пуст.

— Где костыль деда? — спросил я.

Рустам всхлипнул и пожал плечами.

— Звони, вызывай «скорую помощь», объясни, как подъехать, я постараюсь пойти по следу твоего деда.

Я вышел из домика и направился в сторону моря, оно встретило предутренней прохладой и плеском небольших волн. Я прошелся по берегу, пока не споткнулся о какую-то палку, палка оказалась костылем Заурбека. Как озарение вспыхнула мысль: ушел в море, решил раствориться с природой. С яркими сполохами огней подкатила неотложка. Я поспешил туда. Рустам объяснял врачам ситуацию, увидев в моих руках костыль деда, он осекся на полуслове и заплакал навзрыд:

— Я так и знал, я так и знал, — повторял он бесконечно, — ну что ты сделал дада, как мне жить с этим...

Я обнял его и стал успокаивать. Врача «скорой помощи» попросил позвонить по «ноль один» и вызвать спасателей МЧС. Врачи уехали, через десять минут появились вызванные спасатели. Как мог, я объяснил им происходящее: неизлечимо больной старик, с интенсивной гангреной обеих ног, ушел в никуда, в морскую пучину. Заурбек не боялся нестерпимой боли, старик не хотел, чтобы его страдания видели близкие ему люди, по-видимому, он устал сопротивляться, даже самый крепкий металл устает, что говорить о старом человеке. Я вспомнил его странный взгляд, когда мы вчера прощались. Он уже тогда знал, что видит меня в последний раз. Какая выдержка духа, какое мужество, он прожил долгую жизнь, ни разу не согнулся и «ушел» с высоко поднятой головой.

Всё утро и весь день спасатели МЧС искали тело старого Заурбека, но всё было напрасно, два водолаза поочередно прощупали дно прибрежной полосы. Вертолет спасателей зависал над любым подозрительным предметом, в границах видимости морского бинокля. Всё было тщетно. Прибывшие в то же утро сыновья старика развили бурную деятельность, были обещаны большие деньги, кто первым обнаружит тело. Десятки моторных лодок, катеров, водных скутеров бороздили прибрежные воды Каспия. Не деньги заставляли их бороздить море, они все были мусульманами и хорошо понимали, что тело умершего надо предать земле. Я имел трудный разговор с сыновьями. Я просил их уважить выбор отца, сделанный им при полном сознании и твердой памяти.

— Уверен, — говорил я, — Заурбек хотел привязать вас к этому месту, он желал, чтобы вы приходили сюда каждый год, словно в гости к нему, старик обязательно будет присутствовать среди вас. Кто знает, чего хочет наш Создатель, наставляя человека на тот или иной поступок, главное — всё делается с Его ведома и в установленном порядке.

Сыновья с трудом, но согласились со мной. Они выкупили красивый домик, где провел последние две недели жизни их отец, и подарили его Рустаму, горе которого было по-настоящему безутешным.

На третий день я в последний раз пришел смотреть рождение солнца из морских волн. Прежнее волшебство исчезло, на меня никакого очарования этот миг не произвел — перед глазами стоял старый Заурбек, непреклонный и суровый, последний представитель исчезнувшей плеяды настоящих ингушей.

Побережье Каспия.

Август, 2013 год.